Неточные совпадения
— Ничего, мы подстелем и подхватим тебя. Я
понимаю тебя,
понимаю, что ты не можешь взять на себя, чтобы высказать
свое желание,
свое чувство.
— «Я знаю, что он хотел сказать; он хотел сказать: ненатурально, не любя
свою дочь, любить чужого ребенка. Что он
понимает в любви к детям, в моей любви к Сереже, которым я для него пожертвовала? Но это
желание сделать мне больно! Нет, он любит другую женщину, это не может быть иначе».
Дронов не возразил ему. Клим
понимал, что Дронов выдумывает, но он так убедительно спокойно рассказывал о
своих видениях, что Клим чувствовал
желание принять ложь как правду. В конце концов Клим не мог
понять, как именно относится он к этому мальчику, который все сильнее и привлекал и отталкивал его.
Клим действительно забыл
свою беседу с Дроновым, а теперь,
поняв, что это он выдал Инокова, испуганно задумался: почему он сделал это? И, подумав, решил, что карикатурная тень головы инспектора возбудила в нем, Климе, внезапное
желание сделать неприятность хвастливому Дронову.
Он вовсе не хотел «рассказывать себя», он даже подумал, что и при
желании, пожалуй, не сумел бы сделать это так, чтоб женщина
поняла все то, что было неясно ему. И, прикрывая
свое волнение иронической улыбкой, спросил...
Он не уклонялся от осторожной помощи ей в ее бесчисленных делах, объясняя себе эту помощь
своим стремлением ознакомиться с конспиративной ее работой,
понять мотивы революционности этой всегда спокойной женщины, а она относилась к его услугам как к чему-то обязательному, не видя некоторого их риска для него и не обнаруживая
желания сблизиться с ним.
— Хорошо, — сказал Миша и больше не вставал, лишив этим Самгина единственной возможности делать ему выговоры, а выговоры делать хотелось, и — нередко. Неосновательность
своего желания Самгин
понимал, но это не уменьшало настойчивости
желания. Он спрашивал себя...
Вспоминать о Лидии он запрещал себе, воспоминания о ней раздражали его. Как-то, в ласковый час, он почувствовал
желание подробно рассказать Варваре
свой роман; он испугался,
поняв, что этот рассказ может унизить его в ее глазах, затем рассердился на себя и заодно на Варвару.
Рассказывая Спивак о выставке, о ярмарке, Клим Самгин почувствовал, что умиление, испытанное им, осталось только в памяти, но как чувство — исчезло. Он
понимал, что говорит неинтересно. Его стесняло
желание найти
свою линию между неумеренными славословиями одних газет и ворчливым скептицизмом других, а кроме того, он боялся попасть в тон грубоватых и глумливых статеек Инокова.
Но если вспомнить, что делалось в эпоху младенчества наших старых государств, как встречали всякую новизну, которой не
понимали, всякое открытие, как жгли лекарей, преследовали физиков и астрономов, то едва ли японцы не более
своих просветителей заслуживают снисхождения в упрямом
желании отделаться от иноземцев.
Понимая свободу как приумножение и скорое утоление потребностей искажают природу
свою, ибо зарождают в себе много бессмысленных и глупых
желаний, привычек и нелепейших выдумок.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали
своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов,
понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное
желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Вспоминая
свое отрочество и особенно то состояние духа, в котором я находился в этот несчастный для меня день, я весьма ясно
понимаю возможность самого ужасного преступления, без цели, без
желания вредить, — но так — из любопытства, из бессознательной потребности деятельности.
Тогда они
поняли, что тигр был мертвым только на время (он может всегда делать это по
своему желанию).
Конечно, ему всех труднее говорить об этом, но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и
желания устроить
свою собственную участь, хотя несколько
желания добра и ей, то
поняла бы, что ему давно странно и даже тяжело смотреть на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель; что тут гибель способностей, может быть, блестящих, добровольное любование
своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм, не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
Благоговея всегда перед твердостью слов и решений Симановского, Лихонин, однако, догадывался и чутьем
понимал истинное его отношение к Любке, и в
своем желании освободиться, стряхнуть с себя случайный и непосильный Груз, он ловил себя на гаденькой мысли: «Она нравится Симановскому, а ей разве не все равно: он, или я, или третий? Объяснюсь-ка я с ним начистоту и уступлю ему Любку по-товарищески. Но ведь не пойдет дура. Визг подымет».
Калугина еще возбуждали тщеславие —
желание блеснуть, надежда на награды, на репутацию и прелесть риска; капитан же уж прошел через всё это — сначала тщеславился, храбрился, рисковал, надеялся на награды и репутацию и даже приобрел их, но теперь уже все эти побудительные средства потеряли для него силу, и он смотрел на дело иначе: исполнял в точности
свою обязанность, но, хорошо
понимая, как мало ему оставалось случайностей жизни, после 6-ти месячного пребывания на бастьоне, уже не рисковал этими случайностями без строгой необходимости, так что молодой лейтенант, с неделю тому назад поступивший на батарею и показывавший теперь ее Калугину, с которым они бесполезно друг перед другом высовывались в амбразуры и вылезали на банкеты, казался в десять раз храбрее капитана.
Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему не о чем больше хлопотать. Он
понял бы все из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице ее, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было не довольно. Он, как палач, пытал
свою жертву и сам был одушевлен каким-то диким, отчаянным
желанием выпить чашу разом и до конца.
Гиршфельд, ревниво оберегавший ничтожные крохи, оставшиеся в его распоряжении от нажитых капиталов, сделал вид, что не
понял намека, а Владислав Казимирович не счел возможным, по
своей шляхетской гордости, высказать
свое желание напрямик.
— О, нет, Семен Иванович, — сказал молодой человек, несколько смешавшись от слов старика, — я
понимаю, что из любви ко мне, из
желания добра вы высказываете
свое мнение; мне жаль только, что оно несколько излишне, даже поздно.
После обеда Муза и Лябьев, по просьбе хозяина, стали играть в четыре руки, и хотя Лябьев играл секондо, а Муза примо, но gnadige Frau хорошо
поняла, как он много был образованнее и ученее в музыкальном смысле
своей соигрицы. Gnadige Frau втайне чрезвычайно желала бы сыграть с Лябьевым что-нибудь, чтобы показать ему, как и она тоже была образована в этом отношении, но, отстав столь давно от музыки, она не решалась высказать этого
желания.
Накормить его, конечно, накормили, но поручику хотелось бы водочки или, по крайней мере, пивца выпить, но ни того, ни другого достать ему было неоткуда, несмотря на видимое сочувствие будочников, которые совершенно
понимали такое его
желание, и бедный поручик приготовлялся было снять с себя сапоги и послать их заложить в кабак, чтобы выручить на них хоть косушку; но в часть заехал, прямо от генерал-губернатора и не успев еще с себя снять
своего блестящего мундира, невзрачный камер-юнкер.
Прочитав это письмо, генерал окончательно поник головой. Он даже по комнатам бродить перестал, а сидел, не вставаючи, в большом кресле и дремал. Антошка очень хорошо
понял, что письмо Петеньки произвело аффект, и сделался еще мягче, раболепнее. Евпраксея, с
своей стороны, прекратила неприступность. Все люди начали ходить на цыпочках, смотрели в глаза, старались угадать
желания.
Мне было стыдно. Я смотрел на долину Прегеля и весь горел. Не страшно было, а именно стыдно. Меня охватывала беспредметная тоска,
желание метаться, биться головой об стену. Что-то вроде бессильной злобы раба, который всю жизнь плясал и пел песни, и вдруг, в одну минуту, всем существом
своим понял, что он весь, с ног до головы, — раб.
Но здесь опять, и, конечно, против всякого
желания, Сенечка разразился самым неестественным фырканьем, так что сам
понял все неприличие
своего поведения и инстинктивно поднялся со стула.
— Я это очень хорошо
понимаю, но какая вашему сиятельству охота иметь при себе врача, которому вы доверяете
свою жизнь, против его воли и
желания. Я обязан у вас служить, но 1 октября подам в отставку и все-таки вашему сиятельству придется искать себе другого врача.
Он давил ее, парализовал ее волю и за минуту твердая в
своей решимости говорить с графом Алексеем Андреевичем и добиться от него исполнения ее
желания, добиться в первый раз в жизни, она, оставшись одна в полутемной от пасмурного раннего петербургского утра, огромной приемной, вдруг струсила и даже была недалека от позорного бегства, и лишь силою, казалось ей, исполнения христианского долга, слабая, трепещущая осталась и как-то не сразу
поняла слова возвратившегося в приемную после доклада Семидалова, лаконично сказавшего ей...
Бойкая и сметливая женщина, Настасья скоро
поняла загадочный для других характер
своего угрюмого барина, изучила его вкусы и привычки и угадывала и предупреждала все его
желания. Она получила звание правительницы на мызе Аракчеева и благодаря ей здесь водворились образцовые порядки и замечательная аккуратность по всем отраслям сельского хозяйства. Как домоправительнице, при переезде в Грузино Настасье назначено было большое жалованье и она скоро вошла в большую силу при графе.
Ришар хотя и видел, что она была совершенно здорова, тем не менее сейчас же
понял задушевное
желание своей пациентки и голосом, не допускающим ни малейшего возражения, произнес...
Словом, он знал их больше по отношению к барям, как полковник о них натолковал ему; но тут он начал
понимать, что это были тоже люди, имеющие
свои собственные
желания, чувствования, наконец, права. Мужик Иван Алексеев, например, по одной благородной наружности
своей и по складу умной речи, был, конечно, лучше половины бар, а между тем полковник разругал его и дураком, и мошенником — за то, что тот не очень глубоко вбил стожар и сметанный около этого стожара стог свернулся набок.
— Человек партии, я признаю только суд моей партии и буду говорить не в защиту
свою, а — по
желанию моих товарищей, тоже отказавшихся от защиты, — попробую объяснить вам то, чего вы не
поняли.
Николай — она чувствовала — не
понимает ее, и это еще более затрудняло
желание рассказать о страхе
своем.
Николай нахмурил брови и сомнительно покачал головой, мельком взглянув на мать. Она
поняла, что при ней им неловко говорить о ее сыне, и ушла в
свою комнату, унося в груди тихую обиду на людей за то, что они отнеслись так невнимательно к ее
желанию. Лежа в постели с открытыми глазами, она, под тихий шепот голосов, отдалась во власть тревог.
Он
понимал, что Серебряный его не обманет, что можно на него вернее положиться, чем на кого-либо из присяжных опричников, и ему приходило
желание приблизить его к себе и сделать из него
свое орудие; но вместе с тем он чувствовал, что орудие это, само по себе надежное, может неожиданно ускользнуть из рук его, и при одной мысли о такой возможности расположение его к Серебряному обращалось в ненависть.
Мы не знаем и не можем знать, для чего мы живем. И потому нельзя бы было нам знать, что нам делать и чего не делать, если бы у нас не было
желания блага. Это
желание верно указывает нам, что нам делать, если только мы
понимаем свою жизнь не как животное, а как душу в теле. И это самое благо, какого желает наша душа, и дано нам в любви.
Но эта тягость быстро исчезла: я
понял, что в ней совсем другое
желание, что она простолюбит меня, любит бесконечно, не может жить без меня и не заботиться о всем, что до меня касается, и я думаю, никогда сестра не любила до такой степени
своего брата, как Наташа любила меня.
«Андрей Иваныч! Я знал и знаю, что моя жена любит вас с тою покойною глубиной, к которой она способна и с которою делала все в
своей жизни. Примите ее из рук мертвеца, желающего вам с нею всякого счастия. Если я прав и
понимаю ваши
желания, то вы должны прочесть ей вслух это мое письмо, когда она вам его передаст».
Хорунжий говорил еще долго в том же роде. Изо всего этого Оленин не без некоторого труда мог
понять желание хорунжего брать по шести рублей серебром за квартиру в месяц. Он с охотою согласился и предложил
своему гостю стакан чаю. Хорунжий отказался.
Власть же, как обыкновенно
понимают это слово, есть средство принуждения человека поступать противно
своим желаниям.
Понимаю, что вам может иногда приходить на сердце
желание не обременять отца и братьев необходимыми на вас издержками…», но «от нас всегда зависит много уменьшить наши издержки», — поучает
своего корреспондента И. Д. Якушкин и переходит к моральной стороне вопроса: «Во всяком положении есть для человека особенное назначение, и в нашем, кажется, оно состоит в том, чтобы сколько возможно менее хлопотать о самих себе.
Чутким сердцем влюбленного граф угадывал это и
понимал, что его любовь к ней почти безнадежна. Только чудо может заставить ее заплатить ему взаимностью. Он оскорбил ее явно выраженным
желанием сделать
своей любовницей, а не женой, и гордая девушка никогда не простит ему этого.
Первее всего обнаружилось, что рабочий и разный ремесленный, а также мелкослужащий народ довольно подробно
понимает свои выгоды, а про купечество этого никак нельзя сказать, даже и при добром
желании, и очень может быть, что в государственную думу, которой дана будет вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий человек, рассуждающий обо всём весьма сокрушительно и руководимый в
своём уме инородными людями, как-то — евреями и прочими, кто поумнее нас.
— Кунак Георгий… ты урус, ты христианин и не
поймешь ни нашей веры, ни нашего Аллаха и его пророка… Ты взял жену из нашего аула, не спросясь
желания ее отца… Аллах наказывает детей за непокорность родителям… Марием знала это и все же пренебрегла верою отцов и стала твоею женою… Мулла прав, не давая ей
своего благословения… Аллах вещает его устами, и люди должны внимать воле Аллаха…
Князь Андрей живет в деревне. На аустерлицком поле жизнь ему «показалась прекрасною»; под влиянием вечного неба он «так иначе
понимал ее теперь». Но приехавший к Андрею в деревню Пьер удивленно смотрит на
своего друга: «Слова были ласковы, улыбка была на губах, но взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое
желание, князь Андрей не мог придать радостного и веселого блеска».
Он не
понимал, что после перенесенного страшного горя Караулову порой необходимо было уединение, чтобы собраться со
своими мыслями. Что иногда эта жажда уединения приходила так же внезапно, как
желание уйти из одиночества,
желание, приведшее его к Владимиру Петровичу.
— «Прости меня, я виновата перед тобою, я ошиблась и измучила тебя. Я вижу теперь, когда убита, что моя вера — только страх пред тем, чего я не могла
понять, несмотря на
свои желания и твои усилия. Это был страх, но он в крови моей, я с ним рождена. У меня
свой — или твой — ум, но чужое сердце, ты прав, я это
поняла, но сердце не могло согласиться с тобой…»
Он долго и подробно рисовал прелести жизни, которую собирался устроить мне у себя в Тифлисе. А я под его говор думал о великом несчастии тех людей, которые, вооружившись новой моралью, новыми
желаниями, одиноко ушли вперёд и встречают на дороге
своей спутников, чуждых им, неспособных
понимать их… Тяжела жизнь таких одиноких! Они — над землёй, в воздухе… Но они носятся в нём, как семена добрых злаков, хотя и редко сгнивают в почве плодотворной…
Теперь она будет уметь отвечать Вадиму, теперь глаза ее вынесут его испытывающие взгляды, теперь горькая улыбка не уничтожит ее твердости; — эта улыбка имела в себе что-то неземное; она вырывала из души каждое благочестивое помышление, каждое
желание, где таилась искра добра, искра любви к человечеству; встретив ее, невозможно было устоять в
своем намереньи, какое бы оно не было; в ней было больше зла, чем люди
понимать способны.
Рюмин. Не любви прошу — жалости! Жизнь пугает меня настойчивостью
своих требований, а я осторожно обхожу их и прячусь за ширмы разных теорий, — вы
понимаете это, я знаю… Я встретил вас, — и вдруг сердце мое вспыхнуло прекрасной, яркой надеждой, что… вы поможете мне исполнить мои обещания, вы дадите мне силу и
желание работать… для блага жизни!
Он день ото дня все более и более, к ужасу
своему, видел и
понимал, что увлечение этой наивной девочкой серьезно, что в его сердце, сердце старого ловеласа, привыкшего к легким победам, неразборчивого даже подчас в средствах к достижению этих побед, закралось какое-то не испытанное еще им чувство робости перед чистотой этого ребенка и не только борется, но даже побеждает в этом сердце грязные
желания, пробужденные этой же чистотой.